Перейти к содержимому

Лизентин

Сама! Первая! Написала! Вот! «Пойдёшь со мной выбирать летние туфельки?» Думал, не дождусь… – Гордость тешишь? После собственных же выходок? – Ну почему вечно нет из-за тебя покоя… Почему вечно только негатив? С какой стороны ни посмотри… – Негативом я никак быть не могу. Возвращаю цвета по факту. Да и на меня можно только в одну сторону смотреть. И видеть только одну сторону. Свою. Плоскую и неприглядную. Вот и нет покоя. Надоем когда окончательно – вышвырни в окно. Смотреться, правда, потом некуда будет. Кто расскажет и про твою перекошенную рожу, и про её молчание, когда ты тащил её в ванную? Она только рделась чуть-чуть. – Что ты знаешь! Была ночь! – В темноте лишь я умею видеть. Да кошки. – Плевать. Кому ты это расскажешь, кроме меня? – Остальным-то какое дело. Кого интересует, что ли, как ты стаскивал с неё трусики и жарко шептал «Я тебя люблю…» Знаешь ведь что? Ты для меня как вселенная. Отзывчивая и беспредельная. Да заправь ты свою драную майку в подштанники. – Я-то любил, а вот она? – Да, и в самом деле. Что для неё была любовь в тот момент? Горячая вода в темноте. Сорванный тобою же кран. Всё вырвал с потрохами. Как батогом. – Она будет ждать меня на набережной… Мы пойдём выбирать летние туфельки. Это хороший знак – выбирать вместе шмотки. – Вместе выбирать шмотки – это хороший знак, если «до» и «в процессе», а не «после». – Но она мне шептала: «Какой ты страстный… какой ты скорый… какой ты горячий…» – Именно. Скорый. Как поезд. – Почему ты меня вечно бесишь? – Людям свойственно беситься, когда они узнают себя. Да и как же ты сам себя можешь не бесить? Бегать можно долго от своих причуд, только вряд ли убежишь. Сам же и окажешься в дураках. – Я любил её. Когда люди начинают говорить много и туманно, за этим прячется что-то более простое и прямолинейное. И чаще всего – нелицеприятное. Ну не хочешь ты со мной спать – ну ты так и скажи! Так ведь – кардинально другие её философские подходы к жизни! разные мироощущения!  иное устройство мозга! противоположный взгляд! – Обвиняй, обвиняй. – А я, что ли, опять кривой-косой? – Ну не я же. У меня качество копии зависит от качества оригинала. Да и вообще. Без меня ты даже галстук не можешь до сих пор завязывать! – Я без тебя много чего завязывал. – И носок тоже поправь свой подштанный, франт моднявый. – А ты не подглядывай. – Стараюсь. Только иногда ты как из ванной выйдешь, мне лопнуть или спрыгнуть хочется от омерзения. – На меня глядя? – На тебя. – На себя, на меня или на тебя? – Это ты на себя глядишь, голого. – Нет, это я на меня смотрю, когда ты голый. – Я голый, потому что ты смотришься таким оттуда. – Ты ещё спорить со мной будешь? – Буду. Пока ты споришь со мной, спорю я. – А если я замолчу? – А ты попробуй. – А вот замолчи. – И замолчу. – Ну так и замолчи. Я же могу замолчать только после тебя! Да натяни ты свой вонючий носок уже, наконец!

Натягивает и поправляет перед зеркалом неопрятные подштанники и пару несовместимых с ним по цветовой гамме носков, на одном из которых пальцем пробивается большая дыра. Смотрится в зеркало. Подносит носок к стеклу. Потом рассматривает свои подштанники.

Ну и чего молчишь? – Со мной ты разговариваешь уже лет двадцать. С тех самых пор, как один жить стал. У тебя другие собеседники есть? Которые первыми могут заговорить, а не после тебя? – Будут. Сегодня вечером будут. Она позвала покупать туфельки.

Тычет пальцем в телефон.

Идиот. Вечером тоже тыкать этим пальцем и этим носком будешь? Ты считаешь таким безудержно знойным – подобное тыкание? –  Я сейчас. Вот. Я сейчас. Секунду. Смотри. Смотри, что я приготовил.

Тащит джинсы.

Как тебе? – Фу. Ты собираешься куда – на объяснение с девушкой? или на танцы-шманцы, где тусуются мелкие шкеты? Тебе уже как-то… не шестнадцать вроде. – Смотри, какая у меня фигура стройная. – Стройная, стройная, особенно в твоих подштанниках. Как ватой напичканный. Сейчас ещё эти облегающие надень. – Надену. Да, я иду к девушке. Но виновата она. – Конечно! А ты только исключительно прав! Особенно когда врезал ей в присутствии друзей! – А нечего было кокетничать с Сашкой! Не нужно было смотреть с утра, как курица, в телевизор и ждать результатов своего дурацкого бабьего голосования.

Натягивает с трудом на подштанники джинсы, подштанники скручиваются и образуют бугры на ногах.

Ну всё – она теперь твоя. Непременно твоя. За каждый бугорок на джинсах. Человеку свойственно привыкать ко всему. Даже к сделкам и уговорам своей собственной совести. Со всем можно стерпеться и слюбиться. А ещё что ты умеешь, кроме… срывания кранов? – Молчи! – Опять заткнись! Вас пять лет только затыкать учили? Чинить неполадки – это никак? Только затычкой? Дырки в унитазах затыкай, слесарь-самоучка. А меня чем больше заткнёшь, тем больше прорвёт плотину… Тебе сейчас вот уже сколько? – Тридцать восемь. – В студенчестве-то хоть было что вспомнить?

Садится на пол. Облокачивается на стул. Долгая болезненная пауза. Смотрит в сторону.

Было. У нас преподша была… Сама тупица тупицей… Ну я сессию и сдавал по семь раз. Но не потому, что был глуп. Она меня как-то увидела, спрашивает: «Ой, а что, ты тут до сих пор учишься?» «Нет, блин, я просто так прихожу сюда, по коридорам походить.» – Ну, ну, ну… ближе к теме. – Я ходил там на лестнице целоваться… Потому и оставался по два раза на один год… – Кто бы сомневался. Рассказывай. С кем? – Не с кем… с… с… чем… – У-у-у… – Я стоял у зеркала. Смотрел сам на себя. – Хоть в этом ты признался… без моих тисков. С Лизентином значит, там, в коридоре. – Ты откуда знаешь про Лизентин? – Человек носит образы и отпечатки всех Лизентинов, на которые он облокачивался и о которые тёр свой образ. – И ты знаешь ту преподшу? – Я всё узнал в тот же момент, как ты меня пристроил тут. И когда я увидел тебя первый раз… голым… Я по запаху всё отличил. – По запаху? Но ты же тоже Лизентин? – Для нас цвета хранят и все запахи, потому что по-другому мы мир не видим. – Значит, мы приедем с туфельками сюда? – Она не услышит твои мечты с этого порога. Никому ты не нужен, и меньше всего – ей. Она идёт выбирать ту-фель-ки. – Зато у меня есть друзья. – Нет у тебя друзей. Одни помнят, как ты махал ножом над их головами, твои обещания припасать бритвы для других, третьих ты оставлял, когда любой бы бросился на помощь, в присутствии четвёртых выгонял на холод. Друг – это не то, что делают тебе, а то, что ты делаешь другим. Ощущать должно не то, что тебя кто-то ценит, а что ты ценишь кого-то. – У меня есть друзья! – Да они давно постирали твои номера из телефонных книжек. Даже если ты меня разобьёшь, ты не сможешь обойтись без Лизентина и увидишь его в обычной луже… Сядь и помолчи ещё. Вспомни первый Лизентин. Там. На лестнице. Помнишь, ты тогда и подумал первый раз, что даже не можешь любить самого себя? – Помню… Я стоял и смотрел на себя-несебя. И пытался понять, почему я не могу поцеловать себя-несебя в щёку или в шею… а только всегда в губы… Я хотел любить самого себя через Лизентин. Но я не хотел целовать самого себя в губы… – Так зато только Лизентины могут тебе помочь проникнуть внутрь самого себя. – Мне хватит проникновений в меня на сегодня. Ты уже постарался. – Так я сейчас уже про физическое. Ну я же Лизентин… По краешку… За щёчку… – Я тогда не решился. – А решись сейчас. Никто не узнает. Это не университетский коридор.

Пауза. Стягивает с себя пиджак и надевает на спинку стула, словно одевая зеркало. Достаёт откуда-то шарф и натягивает на горло. Вытаскивает язык и просовывает голову под пиджак. Возвращается к зрителям с окровавленным языком. Обтирает кровь о джинсы. Сплёвывает медленно ещё порцию. Хватается за голову.

Наши приключения, особенно в прошлом,– это то, что мы создаём себе сами. Только сами. В своём воображении, в своём сознании. Мы не пойдём выбирать туфельки. Но всё равно ведь… Ты ведь сегодня постучишься в мою дверь. Ну скажи ведь. – Нет, она не постучится. Не жди. – Постучишься, постучишься. Я же приглашал. – Пригласить не значит принять. – Но ведь ты же помнишь, где я живу. Я же назвал адрес. Ты всё понимаешь. – Ты неправильно читаешь человеческие глаза. – Правильно читаю. – Неправильно. – Так не смотрят, если не готовы на взаимность! Ты постучишься. Под предлогом посмотреть мои последние фотографии. Сядешь здесь, рядом. Я не смущаюсь твоих новых брэкетов. Наоборот. Ты с ними ещё неотразимее – и мне так хочется прильнуть к ним губами. Ещё больше, чем к Лизентину… о который я окровавил язык. Улыбнись мне и блесни мне ими… Я снова прильну сегодня вечером к твоим губам. – Не прильнёшь. – Не прильну. Потому что мы будем смотреть мои фотографии. Я буду делать вид, что я супер-пупер профессионал. А ты… ты будешь говорить – вау, как здорово. А я буду строить из себя великого поэта ещё ко всему прочему! режиссёра! художника! танцора! Я умею танцевать – и мы будем танцевать сегодня вечером! – Да-да. Па-де-де со стамеской. – Ты будешь мне говорить «вау». А я буду всё ломаться и говорить – «ой да брось». И невзначай буду подсматривать на твои сияющие брэкеты. Я буду думать только о том, как они манят меня и подталкивают схватить штатив и потащить тебя фотографировать закат над Волгой. Я буду фотографировать не закат. Я буду фотографировать тебя. Будет множество портретов – и на каждом ты будешь неотразимее, чем на предыдущем. Подбородочек чуть выше. Вот так. А теперь немного томного взгляда в вечерние лучи. Да. Вот так. Нет. Полсантиметра вправо. Да! да! да! И брэкеты уже будут отливать не серебром, а самым что ни на есть червонным золотом. Ты тоже будешь улыбаться, а я буду манить тебя всё дальше – по тому спуску между деревцами к духмяным прокосам, где ещё остаётся почти нетронутая, метровая трава… Тут никого не останется – на этом бережку. Пойдём в лес, я хочу пофотографировать на более длительной выдержке, безразлично произнесу я, словно поглощённый своими фотоэтюдами. В лес? – спросишь ты. – Клещей собирать?  Нет, муравьёв. И то… только самых крупных. Ну правда, ну куда ты меня опять тащишь, спросишь ты, как в первую ночь. Не мани меня в темноту. Ты разрушишь всю сказку. Это как если включить свет… и среди тьмы вдруг увидеть друг друга. Нет, свет не включится, сумерки не рассеются, а я обхвачу тебя за талию, шмыргну руками по каждой твоей ямочке, и полетят в сторону все эти фотообъективы, штативы, этюдники… я буду обнимать, ласкать тебя, мы скользнём в сонную траву, словно в огромную ванну. Тёмную ванну. Ту самую – тёмную ванну. Я произнесу то, что мы так оба хотим услышать и сказать… Но мечта и грёза потому и сладка, что не осуществится никогда. И это не разрушится никогда. Потому что я-сам-и-я-не-сам останусь вот здесь. И я-сам-и-я-не-сам – одновременно уйду отсюда. Уйду на афтепати самого себя… Где себя возвеличу и прокляну…

…Афтепати – ох уж этот хаотичный гул глума, это непонятное и непонятое, что-то аморфное… завесой вздымающееся за испариной прошедшего вечера. Афтепати – то ли милая, то ли жестокая традиция оттянуть расставание, когда хозяева потушили свечи и распрощались. Афтепати – скрипящее и дрожащее «наливай», «насыпай», «накладывай». Афтепати – по-простому говоря, мутное и беспросветное, бесперспективное и всё равно кончающееся концом за-ве-черь-е…

Завечерье – «то, что буйствует вслед за вечером», крамоля своим неестеством и без того накопчённое небо. А всё потому, что лениво уйти, сложно потом собраться на новую вечеринку… Ибо так не хочется жить своим разумением и осознавать, почему вообще оно наступило – это завечерье. Почему вообще была развязка.

В бурном хмелю зайцу всегда кажется, мол, «я и волка победю».

Потому-то так легко и выбрать а-ля карт. Завечерье.

Это так трогательно – завечерье. Уже спеты все песни – а хочется драть глотку ещё; уже съедены все салаты – а чрево не насытилось; ещё недопиты бутыли – а ты уже пьян, но до тошноты тянешься лить в себя снова. Ведь это завечерье – постфактум недоеденного, апофеоз недомятых пив, медальоны натянутых улыбок, кажимость истинности, неистинность любой кажимости.

Вечеринка по забвению воспоминаний. Сонм страждущих непонятно чего, непонятно зачем и непонятно о ком. Они плохо знают друг друга – и ещё меньше различают свои размытые черты в пьяном угаре, но все вместе, словно за репку, оттягивают стрелку часов – лишь бы только замедлить её ход, остановить мгновенье – оно так прекрасно, это завечерье.

Здесь празднуются искажённые подражания, здесь рвутся рубахи самохвальства, здесь царит ярмарка ничегошеньства, а под дыщ-дыщ вертится дымная пляска на раздавленных сердцах Данко, чьи светляки всё равно по ночам встают, словно неугасимые напоминания тем живущим сердцам, которые умеют наступить и уничтожить, бросив самих же себя – в угасающее завечерье.

Хозяева сядут в поезд, взойдут по трапу на корабль, предъявят посадочный талон на самолёт. И сверкнут новые облака. А там, на земле, позади… останутся бушевать завечерья, где будут силиться забыть. Просто что-нибудь забыть. Неважно – что. Где будут доплясывать – это жгучее завечерье.

…И приходит за любым завечерьем больное, похмельное утреннее протрезвение…

Потому что в мире остались только твои брэкеты… никому не нужные туфельки… и пара окровавленных Лизентинов…

15 July 2012. — Moscow (Russia)